ЭДГАР ПО (1811—1849), знаменитый американский поэт — многие из своих фантастических рассказов написал под влиянием болезни и смерти своей любимой жены и кузины, Виргинии Клемм, на которой он женился в
Июня 12-го 1846.
Мое милое Сердце — моя милая Виргиния, — Наша мать объяснит тебе, почему я сегодня, эту ночь, не с тобой. Я уверен, что беседа, мне обещанная, окончится чем-нибудь существенно-благим для меня — ради себя, милая, и ради нее — заставь свое сердце хранить всю надежду, и еще немножко верь. При моем последнем великом разочаровании, я потерял бы мое мужество, если бы не ты — моя маленькая, моя любимая жена. Ты мое величайшее и единственное побуждение теперь биться с этою несродственной, неудовлетворяющей и неблагодарной жизнью.
Я буду с тобою завтра… пополудни, и не сомневайся в том, что, пока я не увижу тебя, я сохраню в любящей памяти твои последние слова и твою пламенную мольбу!
Спи хорошо, и Бог да дарует тебе мирное лето с твоим глубокопреданным Эдгаром.
* * *
(Без даты).
Я прижал ваше письмо еще и еще к губам моим, нежнейшая Елена, омывая его слезами радости, или «божественного отчаяния». Но я — который так недавно в вашем присутствии восхвалял «могущество слов» — что мне теперь лишь слова? Если б мог я верить в действительность молитвы к Богу на Небесах, я, конечно, преклонил бы колена — смиренно стал бы на колена — в эту самую серьезную пору моей жизни — стал бы на колена, умоляя о словах — только о словах, которые разоблачили бы вам — которые дали бы мне способность обнажить перед вами — целиком мое сердце. Все мысли — все страсти кажутся теперь слитно погруженными в это одно пожирающее желание в это хотение заставить вас понять — дать вам увидеть то, для чего нет человеческого голоса — несказанную пламенность моей любви к вам:- ибо так хорошо я знаю вашу природу поэта, что я чувствую достоверно, если бы только вы могли заглянуть теперь в глубины моей души вашими чистыми духовными глазами, вы не могли бы отказаться сказать мне это, что, увы! еще решительно вы оставляете несказанным — вы полюбили бы меня, хотя бы только за величие моей любви. Не есть ли это что-то в холодном этом сумрачном мире быть любимым? О, если бы я только мог вжечь в ваш дух глубокое — истинное значение, которое я связываю с этими четырьмя подчеркнутыми слогами! Но, увы, усилие напрасно, и «я живу и умираю не услышанный…»
Если бы я мог только держать вас близко у моего сердца и прошептать вам странные тайны страстной его летописи, воистину, вы увидали бы тогда, что не было и не могло быть ни в чьей власти, кроме вашей, подвигнуть меня так, как я теперь подвигнуть — обременить меня этим неизреченным ощущением — окружить и залить меня этим электрическим светом, озаряя и возжигая всю мою природу — наполняя мою душу лучезарною славой, чудом и благоговением. Во время нашей прогулки на кладбище, я сказал вам, меж тем, как горькие, горькие слезы подступали к глазам моим. «Елена, я люблю теперь – теперь — в первый и в единственный раз». Я сказал это, повторяю, не в надежде, что вы могли бы мне поверить, но потому, что я не мог не чувствовать, как неравны были сердечные богатства, которые мы могли бы предложить друг другу:- Я, в первый раз отдающий все мое сразу и навсегда, даже в то время, как слова поэмы вашей еще звучали в моих ушах.
О, Елена, зачем вы показали их мне, эти строки? Ведь было, кроме того, какое-то совсем особенное намерение в том, что вы сделали. Самая красота их была жестокостью ко мне.
А теперь, в самых простых словах, какими я могу распоряжаться, позвольте мне нарисовать вам впечатление, произведенное на меня вашим внешним видом. Когда вы вошли в комнату, бледная, колеблющаяся, и, видимо, со стесненным сердцем; когда глаза ваши покоились на краткое мгновение на моих, я чувствовал в первый раз в моей жизни, и трепещущие признал существование духовного влияния всецело вне пределов рассудка, я увидел, что вы Елена — моя Елена — Елена тысячи снов… Она, которой великий Деятель всего благого предназначил быть моей — только моей — если не теперь, увы! тогда потом и навсегда, в Небесах. — Вы говорили запинаясь, и, казалось, вряд ли сознавали, что вы говорили. Я не слышал слов — только мягкий голос, более близкий, более знакомый мне, чем мой собственный…
Ваша рука покоилась в моей, и вся душа моя содрогалась от трепетной восхищенности: и тогда, если бы не страх огорчить или ранить вас, я упал бы к ногам вашим в таком чистом — в таком действительном обожании, какое когда-либо отдавали Идолу или Богу.
И когда потом, в эти два последовательные вечера всенебесного восторга, вы проходили туда и сюда по комнате — то садясь рядом со мной, то далеко от меня, то стоя и держа свою руку на спинке моего кресла, меж тем, как сверхприродная зыбь вашего прикосновения проходила волною даже через бесчувственное дерево в мое сердце — меж тем, как вы двигались так беспокойно по комнате — как будто глубокая скорбь или самая зримая радость привидением вставала в вашей груди — мой мозг закружился под опьяняющей чарой вашего присутствия, и уже не просто человеческими чувствами я видел, я слышал от вас. Это только душа моя различала вас там…
Позвольте мне привести отрывок из вашего письма:- …«Хотя мое уважение перед вашим умом и мое преклонение перед вашим гением заставляют меня чувствовать себя ребенком в вашем присутствии, вы, быть может, не знаете, что я на несколько лет старше вас»… Но допустим, что-то, на чем вы настаиваете, даже верно. Не чувствуете ли вы в вашем сокровенном сердце сердец, что «любовь души», о которой люди говорят так часто и так напрасно, в данном случае, по крайней мере, есть лишь самая предельная — самая безусловная из действительностей? Не чувствуете ли вы — я спрашиваю это у вашего рассудка, любимая, не менее, чем, у вашего сердца — не видите ли вы, что это моя божественная природа — моя духовная сущность горит и, задыхаясь, стремится смешаться с вашей? У души есть ли возраст, Елена? Может ли Бессмертие смотреть на Время? Может ли то, что никогда не начиналось и никогда не окончится, принимать во внимание несколько жалких лет своей воплощенной жизни? О, я почти готов поссориться с вами за произвольную обиду, которую вы наносите священной действительности своего чувства.
И как отвечать мне на то, что вы говорите о вашем внешнем виде? Не видел ли я вас, Елена? Не слышал ли я больше, чем мелодии вашего голоса? Не перестало ли сердце мое биться под чарованьем вашей улыбки? Не держал ли я вашу руку в моей, и не смотрел ли пристально в вашу душу через хрустальное небо ваших глаз? Сделал ли я все это? — Или я в грезе? — Или я сумасшедший?
Если б вы действительно были всем тем, чем будто вы стали, как ваша фантазия, ослабленная и искаженная недугом, искушает вас поверить, все-таки, жизнь моей жизни! я стал бы любить вас — я стал бы обожать вас еще больше. Но раз есть так, как есть, что могу я — что сумею я сказать? Кто когда-нибудь говорил о вас без чувства — без хвалы? Кто когда-нибудь видел вас и не полюбил?
Но теперь смертельный страх меня гнетет; ибо я слишком ясно вижу, что эти возражения — такие неосновательные — такие пустые… Я дрожу при мысли, не служат ли они лишь к тому, чтобы замаскировать другие, более действительные, и которые вы колеблетесь — может быть, из сострадания — сообщить мне.
Увы! Я слишком ясно вижу, кроме того, что ни разу еще, ни при каком случае, вы не позволили себе сказать, что вы любите меня. Вы знаете, нежная Елена, что с моей стороны есть непобедимое основание, возбраняющее мне настаивать на моей любви к вам. Если бы я не был беден — если б мои недавние ошибки и безудержные излишества не принизили меня справедливо в уважении благих — если бы я был богат, или мог предложить вам светские почести — о, тогда — тогда — с какой гордостью стал бы я упорствовать — вести тяжбу с вами из-за вашей любви…
О, Елена! Моя душа! — Что говорил я вам? — К какому безумию понуждал я вас? — Я, который ничто для вас — вы, у которой есть мать и сестра, чтобы озарять их вашей жизнью и любовью. Но — о, любимая! если я кажусь себялюбивым, поверьте же, что я истинно, истинно люблю вас, и что эта самая духовная любовь, о которой я говорю, если даже я говорю о ней из глубин самого страстного сердца. Подумайте — о, подумайте обо мне, Елена, и о самой себе…
Я бы стал заботиться о вас — нежить вас — убаюкивать. Вы бы отдохнули от заботы — от всех мирских треволнений. Вы бы стали поправляться и вы были бы в конце совсем здоровы. А если бы нет, Елена, — если б вы умерли — тогда, по крайней мере, я сжал бы ваши милые руки в смерти, и охотно — о, радостно-радостно снизошел бы с вами в ночь могилы.
Напишите мне скоро – скоро — о, скоро! — но не много. Не утомляйтесь и не волнуйтесь из-за меня. Скажите мне эти желанные слова, которые обратят Землю в Небо.
(Подписи нет.)
* * *
18 октября 1848.
Вы не любите меня, иначе вы бы ощущали слишком полно в сочувствии с впечатлительностью моей природы, чтобы так ранить меня этими страшными строками вашего письма: —
«Как часто я слышала, что о вас говорили: «Он имеет большую умственную силу, но у него нет принципов — нет морального чувства».
Возможно ли, чтобы такие выражения, как эти, могли быть повторены мне – мне — тою, кого я любил — о, кого я люблю!..
Именем Бога, что царит на Небесах, я клянусь вам, что душа моя неспособна на бесчестие — что за исключением случайных безумий и излишеств, о которых я горько сожалею, но в которые я был вброшен нестерпимою скорбью, и которые каждый час совершаются другими, не привлекая ничьего внимания — я не могу вспомнить ни одного поступка в моей жизни, который вызвал бы краску на моих щеках — или на ваших. Если я заблуждался вообще в этом отношении, это было на той стороне, что зовется людьми Дон-Кихотским чувством чести — рыцарства. Предаваться этому чувству было истинной усладой моей жизни. Во имя такого-то роскошества, в ранней юности я сознательно отбросил от себя большое состояние, только б не снести пустой обиды. О, как глубока моя любовь к вам, раз она меня понуждает к этим разговорам о самом себе, за которые вы неизбежно будете презирать меня!..
Почти целых три года я был болен, беден, жил внелюдского общества; и это таким-то образом, как с мучением я вижу теперь, я дал повод моим врагам клеветать на меня келейно, без моего видения об этом, то есть, безнаказанно. Хотя многое могло (и, как я теперь вижу, должно было) быть сказано в мое осуждение во время моей отъединенности, те немногие, однако же, которые, зная меня хорошо, были неизменно моими друзьями, не позволили, чтобы что-нибудь из этого достигло моих ушей — кроме одного случая, такого свойства, что я мог воззвать к суду, для восстановления справедливости.
Я ответил на обвинение сполна в печатном органе — начав потом преследование журнала Mirror, Зеркало (где появилась эта клевета), получил приговор в мою пользу и нагромоздил такое количество пеней, что на время совсем прекратил этот журнал. И вы спрашиваете меня, почему люди так дурно судят обо мне — почему у меня есть враги. Если ваше знание моего характера и моего жизненного поприща не дает вам ответа на вопрос, по крайней мере, мне не надлежит внушать ответ. Да будет довольно сказать, что у меня была смелость остаться бедным, дабы я мог сохранить мою независимость — что, несмотря на это, в литературе, до известной степени и в других отношениях, я «имел успех» — что я был критиком — без оговорок, честным, и несомненно, во многих случаях, суровым — что я единообразно нападал — когда я нападал вообще — на тех, которые стояли наиболее высоко во власти и влиянии — и что — в литературе ли, или в обществе, я редко воздерживался от выражения, прямо или косвенно, полного презрения, которое внушают мне притязания невежества, наглости и глупости. И вы, зная все это — вы спрашиваете меня, почему у меня есть враги. О, у меня есть сто друзей на каждого отдельного врага, но никогда не приходило вам в голову, что вы не живете среди моих друзей?
Если бы вы читали мои критические статьи вообще, вы бы увидали, почему все те, кого вы знаете наилучше, знают меня наименьше, и суть мои враги. Не помните ли вы, с каким глубоким вздохом я сказал вам… «Тяжелое мое сердце, потому что я вижу, что ваши друзья не мои»?..
Но жестокая фраза в вашем письме не ранила бы, не могла бы так глубоко меня ранить, если бы душа моя была сперва сделана сильной теми уверениями в вашей любви, о которых так безумно – так напрасно – и я чувствую теперь, так притязательно – я умолял. Что наши души суть одно, каждая строчка, которую вы когда-либо написали, это утверждает – но наши сердца не бьются в согласии.
То, что разные люди, в вашем присутствии, объявили, что у меня нет чести, взывает неудержимо к одному инстинкту моей природы – к инстинкту, который, я чувствую, есть честь, предоставить бесчестным говорить, оскорблять вас моею любовью…
Простите меня, любимая и единственно-любимая, Елена, если есть горечь в моем тоне. По отношению к вам в душе моей нет места ни для какого другого чувства, кроме поклонения. Я только Судьбу виню. Это моя собственная несчастная природа…
(Подписи нет).