А. И. Герцен — Н. А. Захарьиной
ГЕРЦЕН, Александр Иванович (1812 — 1870), с.детства любивший свою кузину Н. А. Захарьину, вел с ней обширную и замечательную переписку в период ссылки в Пермь, Вятку и Владимир (1835-1839). Идеальная любовь их закончилась браком — Герцен тайно увез невесту из Москвы во Владимир; в 1847 они уехали навсегда за границу, где впоследствии семейная жизнь их была нарушена увлечением Н. А. поэтом Гервегом; незадолго до смерти Н. А. они снова встретились; светлая любовь эта описана на многих страницах «Былого и Дум».
15 января
Я удручен счастьем, моя слабая земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь ты меня. Мы поняли друг друга! Нам не нужно, вместо одного чувства, принимать другое. Не дружба, любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука, она твоя. Вот тебе моя клятва, ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа? Такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличений, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любить, это существо — ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву Богу?
* * *
20-е июля
Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам боле друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту воспоминаю я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, с гордостью скажу я, я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувством и поэзиею, и всю эту душу с ее бурными страстями дарю тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе. Синий алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху, на небе светила луна, ясно было ее чело и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал: «Это она, моя Наташа!» Тут огонь земли, там свет неба. Как хороши они вместе!
Любовь — высочайшее чувство; она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и любовь, он не берут часть души, им часть не нужна, он не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, он не длят ее, он пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого. О, Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которой я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с Богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идола, но оно вскоре нашло Бога истинного, и он простил им. Так и я: я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам Бог привел тебя в мою темницу и сказал: «Люби ее, она одна будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно, она поймет тебя и отразить в себе». Наташа, повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобой целый мир счастья, а ты ей возвратишь родное небо. Провидение, благодарю тебя!
Целую тебя, ангел мой, быть может, скоро, через месяц этот поцелуй будет не на письме, но на твоих устах!
Твой до гроба Александр.
* * *
6 сентября
Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я за перо писать к тебе, моя утренняя звездочка, как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее название? — Венера — любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты.
В самый день твоих -именин получил я два письма от тебя, — сколько рея, сколько счастья в них!
О, Боже, Боже, быть так любимым и такою душой! Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслаждение — упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, — словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз: без этого моя жизнь не полна еще.
Ты пишешь, что я не жил никогда с тобою, что, может быть, в тебе множество недостатков, которых я не знаю, что ты далека от моего идеала. Перестань, ангел мой, перестань, нет, ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное все бытие, и я тебя так знаю, как только мог подняться до твоей высоты. Ведь, и ты не жила со мною, но я смело говорю: твое сердце не ошиблось, оно нашло именно того, который мог ему дать блаженство; я понимаю, чего хотела твоя душа, — я удовлетворю ей. Из этого не следует, чтоб я мог сделать счастливою всякую девушку с благородным сердцем, — о, нет, именно тебя, тебя! Мой пламень сжег бы слабую душу, она не вынесла бы моей любви, она бы не могла удовлетворить безумным требованиям моей фантазии, ты превзошла их. Клянусь тебе нашею любовью, что никогда я не видал существа, в котором было бы столько поэзии, столько грации, столько любви и высоты, и силы, как в тебе. Это все, что только могла придумать мечта Шиллера. Я иногда, читая твои письма, останавливаюсь от силы и высоты твоей; тебя воспитала любовь, ты беспрерывно становишься выше. Возьми одну мысль твою идти в Киев, — она безумная, нелепая, но высота ее превышает высоту самых великих поступков в истории. Слезы навернулись, когда я читал это. Я не спорю, может, другие скажут, что ты мечтательница, что никогда не будешь хозяйка, т.-е. жена-кухарка, но тот, у кого в душе горит огонь высокого, тот поиметь тебя, и ему не нужно других доказательству кроме одного письма. А я, любимый тобою, любящий тебя, я, будто, не знаю моего ангела, моей Наташи?
* * *
Владимир, 21-е января
Сегодня ночью я очень много думал о будущем. Мы должны соединиться и очень скоро, я даю сроку год. Нечего на них смотреть. Я обдумал целый план, все вычислил, но не скажу ни слова, в этом отношении от тебя требуется одно слепое повиновение.
Маменька приехала. Твои письма, едва прочтенные, лежать передо мною, а я мрачен, черен, как редко бывал и в Вятке. Да, завеса разодрана, вот она истина нагая, безобразная. Наташа, ради Бога, я умоляю тебя, не пиши ни слова против следующих слов: ты должна быть моя, как только меня освободят. Как? — все равно. Найдется же из всех служителей церкви один служитель Христа. Но ни слова против; Наташа, ангел, скажи да, отдайся совершенно на мою волю. Видишь ли, ангел мой, я уж не могу быть в разлуке с тобою, меня любовь поглотила, у меня уж, кроме тебя, никого нет. Ты писала прошлый раз, что жертвуешь для меня небом и землею. Я жертвую одним небом. Слезы на глазах — никого, никого — ты только. Но ты имеешь надо мной ужасную власть, ты меня отговоришь, и я буду страдать, буду мрачен, буду, как ты не любишь меня. Ежели скажешь да, я буду обдумывать, это будет моя игрушка, мое утешенье, не отнимай у изгнанника. Все против меня. Это прелестно: наг, беден, одинок, выйду я с своей любовью. День, два счастья полного, гармонического. А там — два гроба! Два розовые гроба. Я не хочу перечитывать писем — послов; только зачем ты так хлопочешь об ушибе, душа размозжена хуже черепа. Фу, каким морозом веет от этого старика, которому мой ангел, моя Наташа, целует с таким жаром руку. Ты находишь прелесть в этой подписи: Наташа Герцен; а ведь, он не Герцен, — Герцен прошлого не имеет, Герценых только двое: Наталия и Александр, да над ними благословение Бога. Знаешь ли ты, что Сережа говорил об тебе, что ты безумная, что ты не должна ждать лучшего жениха, как дурак тот, что ты не имеешь права так разбирать, а его сестры имеют. От сей минуты я вытолкнул этого человека из сердца, он смеет называть меня братом, — в толпу, тварь, в толпу, куда ты выставил голову, в грязь — топись. Ангелы не знают этого ужасного чувства, которое называют месть, а я знаю, стало быть, я хитрее ангелов.
Наташа, божество, мое, нет, мало, Христос мой, дай руку, слушай: никто так не был любим, как ты. Всей этой вулканической душой, мечтательной, я полюбил тебя, — этого мало: я любил славу — бросил и эту любовь прибавил, я любил друзей — и это тебе, я любил… ну, люблю тебя одну, и ты должна быть моя, и скоро, потому что я сиротою без тебя. Ах, жаль мне маменьку. Ну, пусть она представит себе, что я умер. Я плачу, Наташа. Ах, кабы я мог спрятать мою голову на твоей груди. Ну, посмотрим друг на друга долго. Да не пиши, пожалуйста, возражений, ты понимаешь чего. Дай мне окрепнуть в этой мысли. Прощай. Ты сгоришь от моей любви, это огонь, один огонь.
Твой Александр.
* * *
3 марта
Итак, совершилось. Теперь я отдаюсь слепо Провидению, только то я упросил, просьба услышана, твой поцелуй горит на моих устах, рука еще трепещет от твоей руки. Наташа, я говорил какой-то вздор, говорил не языком, ту речь, широкую как Волга, слышала ты. Это свиданье наше, его у нас никто не отнимет. Это первая минута любви полной, память ее пройдет всю жизнь, и когда явится душа там, она скажет Господу, что испытала все святое, скажет о 3 марте. Все волнуется… но не так, как вчера, о, нет, что-то добродетельное (я не умею выразить), светлое, упоение — слышал я слово любви из твоих уст, что же я услышу когда-нибудь после полнее, голос Бога? — Это он-то и был. Ты благословила меня, когда я пошел, но вряд заметила ли, что тогда было со мной, я приподнял руку, хотел благословить тебя, взглянул, и рука опустилась, передо мной стоял ангел, чистый, Божий — молиться ему, — а благословляет он, и я не поднял руку.
Но теперь все это у меня смутно, перепутано, все поглощено одним — видел любовь, видел воплощение ангела, и быстро, как молния, и также ярко, оно прошло, — о, нет, оно в нас, оно вечно, это свиданье. — Теперь я силен и свят, — мне свиданье было необходимо. Natalie, пусть же Провидьте безусловно царить над нами, лишь бы указывало оно путь, — идем. Быть великим человеком, быть ничтожным, — все, все, да и разницы нет, выше я не буду. Не молния, а северное сияние, нежно-лазоревое, трепещущее, окруженное снегом. Я чувствовал огонь твоих щек, твой локон касался, я прижимал тебя к этой груди, которая три года задыхалась при одной мысли. Ты говорила. Чего же больше, умрем. Нет, и это слишком, воля Провидения безусловная. И будто это не сон? Ну, пусть сон, за него нельзя взять не сон вселенной. Довольно, прощай, еще благослови путника, еще пламенный поцелуй его любви тебе.
Слава Богу, Слава Богу! — (вырвано слово) я не хотел давеча долее оставаться, — мне было довольно, о, ничего подобного и тени не было в моей жизни. (На том же листе бумаги написано рукой Натальи Александровны):
1838 года, марта 3-е, четверг, 7-ой час утра. Я видела небо отверзто, я слышала глас Бога: возлюбленные! Слава в вышних Богу!
* * *
9-е марта
Милая, милая невеста! Что чувствовал и сколько чувствовал я неделю тому назад? Каждая минута секунда была полна, длинна, не терялась, как эта обычная стая часов, дней, месяцев. О, как тогда грудь мешала душе, эта душа была светоносна, она хотела бы порвать грудь, чтоб озарить тебя. Пятый час; я стоял перед Emilie теперь, а внутри кипела буря, нет не буря, а предчувствие, — его испытает природа накануне преставления света, ибо преставление света — верх торжества природы. Душа моя до того была поглощена тобою, что я почти не обратил внимания на город, и ежели я ему бросил приветь горячий, со слезою, когда его увидел, он не должен брать его на свой счет, и этот привет был тебе, с ним мы увидимся после. Возвращаясь, я еще меньше думал об нем, смотрел пристально и видел в воздух туманно набросанный образ Девы благословляющей. Когда мы искали дом Emilie, извозчик провез мимо вас, я увидел издали дом и содрогнулся, я умолял К. воротиться, так сразу я не мог вынести тот дом. Вечером я подошел смелее, мысль близости обжилась в груди. Утром, когда я всходил, мне так страшно было, я убежал бы от собачонки, от птицы. Ты дала мне время собраться. Ожидая тебя, я стоял, прислонясь локтем к печи и закрыв лицо рукою, — поклонись этому месту. Потом я бросил взгляд любви полный на фортепиано и на пяльцы, которые стояли на полу (верно твои), потом быстро влетела ты, — об этом и теперь еще не могу говорить. Да и никогда не буду говорить, оно так глубоко в душ, как мысль бессмертия. Знаю одно: я тебя разглядел, когда уже мы сидели на диван, до этого наши души оставили тела, и были одна душа, он не могли понять себя врозь.
8 часов вечера. Дай, дай, моя подруга, моя избранная, дай еще прожить тем днем. Восемь… Льется огонь из верхнего окна, я стоял в переулке, прижавшись к забору, К. ушел, я один. Вот Аркадий — так, стало, в самом деле я близко, вот Костенька — да, да я ее увижу, завтра в пять часов в путь. «Чего вы желали бы теперь от Бога?» спросил, шутя, гусар вече-ром. «Чтобы этот пятак превратился для мира в часы»; гусар думал, что я с ума сошел. «Для чего?» — «Он не умет показывать ничего, кроме пять, а в пять туда к ней». К подробностям этих дней надобно сказать, что я два дня с половиной ничего не ел, кусок останавливался в горле.
Позже. Ты моя невеста, потому что ты моя. Я тебе сказал: «у меня никого нет, кроме тебя». Ты ответила: «да, ведь я одна твое создание». Да, еще раз, ты моя совершенно, безусловно моя, как мое вдохновение, вылившееся гимном. (Приписка сбоку). И как
вдохновение поэта выше обыкновенного положения, так и ты, ангел, выше меня, — но все-таки моя. Оно телесно вне меня, но оно мое, оно я. Тебе Бог дал прелестную душу, и прелестную душу твою вложил в прелестную форму. А мысль в эту душу заронил я, а проник ее любовью — я, я осмелился сказать ангелу: люби меня, и ангел мне сказал: люблю. Я выпил долгой поцелуй се ее уст, один я и передал ей поцелуй. Моя рука обвилась около ее стана, — и ничья не обовьется никогда. Понимаешь ли эту поэзии, эту высоту моего полного обладания. В минуту гордого упоенья любви, я рад, что ты не знала любви отца и матери и эта любовь пала на мою долю. Вчера читал я Жан-Поля, он говорить: любовь никогда не стоит, или возрастает, или уменьшается, — я улыбнулся и вздумал предостеречь тебя, а то я кончу тем, что слишком буду любить, сожгу любовью. Скоро ночь — святая, а там и седьмой час.
Отчего же я так спокоен теперь, а 3 марта не прошедшее, вот оно живое, светлое в груди. Умереть, — нет еще, не вся чаша жизни выпита, жить, жить! Будем сидеть долго, долго, целую ночь, и когда солнце проснется, и когда утренний Геспер — блеснет, выйдем к ним и под открытым небом сядем с ними, тогда умрем. Стены давят, опасность давит, быстрота давит. Тогда же одна гармония разольется на душе, ей будет тепло, и труп согреется солнцем. Или на закате, когда усталое оно падет на небосклон, и кровью разольется по западу и изойдет в этой крови, и природа станет засыпать, — тогда умрем. И роса прольет слезу природы на холодное тело. А чтоб люди были далеко, далеко! Ты писала как-то: в их устах наша любовь выходит какой-то мишурной. Это ужасно! Да, я ни слова о тех людях, которые не люди, но большая часть людей в самом двл1, как судят. Нас поймет поэт, — этот помазанник Божий, мир изящного, поймет дева несчастная, поймет юноша, любящий безгранно (а не любивший, тот, для кого любовь былое, воспоминанье — тот покойник, труп без смысла). Из друзей близких найдутся, которые пожмут плечами и пожалеют обо мне от души: «она увлекла его с поприща, на женщину променял он славу»… и посмотрят свысока. Слава Богу, что пустой призрак, слава, наука, может наполнять их душу; ежели бы не было его и не было бы девы, они ужаснулись бы пустоты, и их грудь проломилась бы как хрусталь, из которого вытянут воздух. Нет, Наташа, я знаю все расстояние от жизни прежней и до жизни в тебе. Тут-то мне раскрылось все, а тебе целая вселенная любви, целый океан, — носись же, серафим, над этим океаном, как Дух Божий над миром, им созданным из падшего ангела.
Natalie, Natalie! До завтра, прощай. — Завтра письмо, как будто год не имел вести, душа рвется к письму. Неужели может быть любовь полнее нашей? Нет!
Жаль Emilie, зачем она едет, она должна быть, когда на наших головах будет венец, — это зрелище еще лучше вида с Эльборуса. Благослови твоего суженого — Александра.
прост великолепно!!!!!!!!
я в восторге!!!!!!!!!!!!!